Джеймсу и Сьюзан
Понятия не имею, почему в качестве объекта насмешек он выбрал именно меня. Надо сказать, иногда его шуточки были довольно обидными. Однажды я, уже в полёте, обнаружил привязанный к задней кромке параплана трёхметровый хвост, как у китайского бумажного змея. Я думаю, верёвку привязали, пока я готовился к старту. Хвост издевательски трепыхался в воздухе, разноцветные лоскутки ткани были видны издалека — на потеху почтеннейшей публике. На старте, стоило мне ненадолго оставить без присмотра подвесную систему, я находил заботливо подложенный и расправленный памперс. Памперсов он извёл на меня столько, что хватило бы на год многодетной семье. Пару раз я находил в спальном мешке бутылочку с соской и молоком. Остальные покатывались со смеху, глядя на эти, как им казалось, невинные развлечения.
Трудно сказать, почему я позволял проделывать над собой всё это. Иногда, разозлившись, я строил планы кровавой мести, которым позавидовал бы сам дьявол — но, во-первых, у меня никогда не хватало фантазии на осуществление этих планов, а во вторых — мой обидчик, почувствовав опасность, улыбался так кротко и беззащитно, что у меня просто руки опускались. О, как он был коварен!
Надо сказать, что как пилот он всегда был лучше меня. Я чувствовал себя собакой, гоняющейся за собственным хвостом, потому что догнать его мне не удавалось никогда. Вернее, удавалось только на финише — точно так же, как собака, упав от усталости, получает наконец возможность лицезреть лохматое продолжение собственного тела. «Что случилось? Наш малыш устал? А я уже и не надеялся тебя здесь увидеть, но ты молодец, ты долетел, ты не бросил старика…» Старик родился на год и семь месяцев раньше меня, и я, пыхтя вслед за ним с рюкзаком, проклинал себя за то, что раз за разом попадаюсь на одну и ту же наживку. Утешала только мысль, что когда-нибудь наступит мой день, и горечь проглоченной наживки будет смыта изумительным вкусом призового шампанского, и день этот будет ослепительно прекрасным. Я буду снисходителен и спокоен, я отечески похлопаю его по плечу и скажу… Что я ему скажу? Ну ладно, придумаю что-нибудь такое, от чего он просто заплачет навзрыд… Пока я молча шагал, уставясь на его рюкзак, качающийся в такт ходьбе. Ходил он тоже впереди.
Даже когда мне удавалось встать с ним в один поток, он проносился мимо меня вверх, словно на лифте; я видел его ухмылку от уха до уха, наглый блеск очков и прощальный жест — «бай-бай, бэ-э-эби…» Он летал в белых перчатках, это было просто невыносимо. Мне оставалось стискивать зубы, собираться, я буквально подпрыгивал в подвеске от нетерпения; но даже когда казалось, что я вот-вот его достану, он выдавливал ступеньку акселератора и уносился на переход, оставляя меня далеко позади.
Никто так хорошо не знал расцветку его подвески, как я — потому что никто так упорно не разглядывал её сзади. Она маячила у меня перед глазами, даже если я стартовал первым. Два крупных продольных шва, один чуть-чуть надорванный внизу. Потёртый контейнер запасного парашюта под сиденьем. И ядовито-жёлтый треугольник на чёрном фоне, который страшно меня раздражал — казалось, что он, как стрелка, острым концом показывает мне направление — вниз, вниз, вниз. «Бай-бай, бэби». Прощальный жест белой перчаткой.
Так оно и продолжалось — до сегодняшнего дня. С удивлением я смотрел, как мой злой гений постепенно снижается — снижаемся-то мы оба, но он чуть быстрее; как он рыскает из стороны в сторону и наконец окончательно проседает, оставляя передо мной непривычно пустое небо.
Я поймал себя на том, что никогда не видел сверху его полёт. Никогда. Зато теперь я наблюдал, как он заходит на посадку. Как он стоит на земле, уперев руки в бока, и внимательно разглядывает что-то в небе. Потом, через мгновение, я понял, что он смотрел на меня — ведь рядом больше никого не было. Не поверив себе, я оглянулся вокруг. Действительно, он смотрел на меня одного. Снизу.
Я перелетел его немного, всего километра на полтора. Сама мысль о том, что я могу наконец вздохнуть спокойно, даже не пришла мне в голову. Вернее сказать, она мелькнула в голове только тогда, когда я выбирался из машины подбора уже на старте. Мелькнула и пропала — потому что я увидел его. Он сидел, подперев голову руками, непривычно тихий, и смотрел, как я вытаскиваю из машины снаряжение. Сначала показалось даже, что с ним что-то случилось при посадке — раньше он устраивал из моего возвращения целое шоу.
Теперь я сижу и слушаю то, что он говорит. Вернее — как он говорит, потому что смысл сказанного с трудом доходит до моего понимания.
…Решил, что перестану летать. Когда-нибудь это нужно сделать. Просто остановиться, понимаешь? Остановиться. Остаться на земле, внизу, под деревьями. Одеть костюм и сходить в театр. Вот ты давно был в театре? Не напрягай младенческие извилины, ты всё равно не вспомнишь…
Я пытаюсь сказать ему о том, что спектакль на грандиозной сцене между облаков стоит любого представления, устроенного людьми, что театр — это здорово, но я не вижу причин отказываться от одного в ущерб другому… Слова застревают в горле, когда я слышу непривычно размеренный, спокойный, очень тихий голос.
…И я не помню. Дело даже не в театре, можно просто провести выходной, никуда не торопясь. Сходить в гости — не так, как мы обычно это делаем, с пивом и балаганом. Сходить в гости в понимании наших бабушек и дедушек, когда визит был событием. По-настоящему отпраздновать что-нибудь в семейном кругу…
Однажды он позвонил мне в рождественскую ночь. В трубке был слышен голос, с трудом пробивающийся сквозь шум знойного ветра, и истошное стрекотание вариометра. Удалось разобрать, что он звонит из Аргентины, где летает без меня и лицемерно сокрушается, что никто не висит у него на хвосте. Я слушал его, стоя у замёрзшего окна и разглядывая сугробы. «Праздник в семейном кругу». Потом он признался, что просто скакал по дивану с вариометром и дул в трубку. Но тогда я поверил ему, поверил сразу, а сейчас не знаю, что и думать — так непривычно всё то, что я слышу… и к горлу подкатывает комок.
…В общем, я перестану летать. — Он осторожно смотрит на меня, пожёвывая травинку, и я вижу странную искорку в его глазах. — Наверное. Лет через двадцать. Сейчас, извини, не могу — должен же кто-то за тобой присматривать. Бедненький, неужели ты решил, что тебя уже можно оставить одного? Нет, малыш, тебе ещё рано. Вот твой приз за победу, ты его честно заслужил. Не плачь, возьми, это очень тебе пригодится.
Он протягивает мне соску-пустышку идиотски розового цвета и нагло улыбается, а я медленно закипаю, чувствуя себя уязвлённым, оскорблённым, обманутым. Меня в очередной раз провели, как мальчишку. Я вскакиваю, сжав кулаки, но опаздываю — он уже улепётывает по полю, хохоча во всё горло, и я бегу вслед за ним изо всех сил, швыряя ему вдогонку эту дурацкую соску, перчатки, пучки травы, которые хватаю из-под ног. Сейчас я вздую его как следует, так, чтобы он неделю не смог пошевелиться… Ну хорошо, не неделю, хотя бы до завтра… Потому что завтра снова лететь, а как же я полечу без этого негодяя?